«Саваны, саваны!» жизнь действительно стала какой-то больной

Приводятся в доказательство многочисленные факты самоубийства, те самые, которые, как мы помним, использованы и в черновых записях к «Подростку». У Скабичевского, как видим, подчеркнута не столько оторванность от действительности, незнание реальной жизни, сколько ее искажение, И то же «подполье». люди, галлюцинирующие, пребывающие постоянно в каких-то нравственных муках. Тон, конечно, другой, чем у Авсеенко, но сущность все та же. Новым лишь кажется то обвинение, что Достоевский переступает предел искусства: гроза, ливень, свистящие пули у него слишком натуральны. Это значит, что у него не типы, не обобщения, а сплошь исключительности, ибо сам он смотрит на мир слишком исключительно, вся жизнь для него «ряд патологических явлений». Для Достоевского это должно было быть самым страшным укором. Основные элементы эстетики реализма, согласно которой искусство должно обобщать жизнь, оставались для него истиной непреложной и в годы разрыва с идеологией сороковых годов.

На все эти обвинения и пытается отвечать Достоевский, утверждая в литературе свое- место и свою художественную манеру, свои средства». Скабичевский объясняет патологию своей эпохи тем, что «все наше историческое прошлое и настоящее прямо были направлены к тому, чтобы развить эти явления болезненные до последней крайности. Начать с того, что целый слой общества и, заметьте, самый интеллигентный, в продолжение двух столетий был изъят вполне от всяких мускульных упражнений и развивал в себе одни только нервы, за счет всего организма. Болезненная чуткость и раздражительность нервов, в эпоху сентиментализма и романтизма, считались признаками высшей натуры, были предметом моды, щегольства, так что половой подбор был устремлен главным образом на приобретение этих качеств. Вместе с этим все воспитание было направлено к развитию самолюбия до крайних пределов, до болезненной щепетильности. В каждом ребенке воспитывали не честного и полезного гражданина, а непременно великого человека. Но условий для достижения цели не было; крепостное право мешало развитию воли». До тех пор, пока существовала прежняя, хотя и плохая, гармония, все было спокойно. Но вот «ворвались новые идеи, и начались рефлексии, копания, раздвоение». В шестидесятых годах шумные события отвлекли от самокопания, казалось, что Рудины кончились. «Теперь — когда те времена прошли, опять появились Рудины. Таков и Подросток».

Достоевский с этого «объяснения» Скабичевского и начинает. Изъятие «физкультуры» из системы воспитания на протяжении целых двух столетий и крайняя нервозность в эпоху сентиментализма и романтизма как главные причины современной общественной патологии— это должно было казаться по меньшей мере наивным. Достоевский утверждает прежде всего максимальную типичность своих героев. Обвинение в том, что он не знает доподлинной жизни, Достоевский возвращает своим критикам. Это они не замечают фактов: «Проходят мимо. Не замечают. Нет граждан, и никто не хочет понатужиться и заставить себя думать и замечать. Я не мог оторваться, и все крики критиков, что я изображаю ненастоящую жизнь, не разубедили меня».

Мысль дальше идет в указанном уже нами русле идей Чаадаева: «Нет оснований нашему обществу, не выжито правил, потому что и жизни не было. Колоссальное потрясение — и все прерывается, падает, отрицается, как бы и не существовало. И не внешне лишь, как на Западе, а внутренне, нравственно». Вот где истинная причина болезни нашего общества, именно большинства его. Жизни не было — жизни, в которой участвовало бы большинство народа. Разумеется, конечно, при крепостном праве. И следует за этим такая запись: «Талантливые писатели маши высокохудожественно изображали жизнь средне-высшего круга (семейного), Толстой, Гончаров думали, что изображали жизнь большинства, по-моему, они-то и изображали жизнь исключений». На полях это противопоставление себя Гончарову и Толстому как писателям «средне-высшего круга» получает еще более резкое выражение: «Напротив, их жизнь есть жизнь исключений, а моя жизнь есть жизнь общего правила. В этом убедятся будущие поколения, которые будут беспристрастнее, правда будет за мною, я верю в это».

 «Я горжусь, что впервые вывел настоящего человека русского большинства и впервые разоблачил его уродливую и трагическую сторону. Трагизм состоит в сознании уродливости... Только я один вывел трагизм подполья, состоящий в страдании, в самоказни, в сознании лучшего и в невозможности достичь его и, главное, в ярком убеждении этих несчастных, что и все таковы, а стало быть, не стоит и исправляться. Что может поддержать исправляющихся? Награда, вера? Награды не от кого, веры не в кого. Еше шаг отсюда, и вот крайний разврат, преступление (убийство). Тайна». И, точно имея в виду на этот раз главным образом Авсеенко, Достоевский продолжает: «Подполье, подполье, поэт подполья! Фельетонисты повторяют это как нечто унизительное для меня. Дурачки, это моя слава, ибо тут правда».

Понравилась статья? Поделиться с друзьями:
Энциклопедия Школьника – содружество русского слова и литературы